Она знала: каждое ее дитя — это семя, которое однажды прорастет корнями под фундаментом этого ада. И когда-нибудь, быть может, ее правнуки будут пить молоко свободных коров на берегу Шаннона, слушая легенды о женщине, чья утроба стала бомбой замедленного действия в чреве империи.
Она стала святыней из плоти. Рабы звали ее «Самкой» с благоговением, как называют реку, дающую жизнь в пустыне. Ее тело — больше не клетка, а дверь. Дверь в миг забытья, где нет кнутов, нет клейма, только волна тепла, накатывающая с каждой толчковой волной.
Первое время она кричала. Потом плакала. Потом смеялась. Когда мальчик с обрубком вместо кисти, дрожа, вошел в нее, а его слезы упали ей на грудь, она вдруг поняла: это «они» беспомощны. Каждый из них — сломанный ключ, пытающийся открыть свою тюрьму в ее теле. А она — вечный замок, который нельзя взломать, только бесконечно терять в нем себя.
«Элис» растворилось, как сахар в кипятке. Теперь, когда надсмотрщик выкрикивал «Самка!», она поворачивала голову быстрее, чем кобыла на свист. Ее новое имя звенело в ушах слаще колокольчика на шее коровы. Оно значило: *Ты нужна. Ты даешь. Ты сильнее их всех.*
Господин Хартвик, подсчитав прибыль, ввел «бонусную систему»:
— 10 мешков хлопка — 5 минут с Самкой.
— 20 мешков — можно зажечь свечу, посмотреть на ее лицо.
— 30 мешков — право оставить ребенка (если зачнется).
Работа на полях ускорилась. Даже хромой старик, едва волочивший ногу, таскал по 15 мешков. «Она как виски, — шептались мужчины, — жжешь горло, но греет душу».
Она диктовала правила в сарае:
— «Ты» — целовала в лоб того, кто был нежен.
— «Не ты» — кусала за плечо насильника, оставляя метку для надсмотрщиков.
Джонас, пришедший снова, получил «Не ты». Когда его уволокли на порку, она смеялась, вытирая его кровь с бедер. Свобода оказалась клеткой. А ее клетка — свободой.
В перерывах между «сеансами» она заставляла мужчин рассказывать ей о море. Один, бывший рыбак, описал айсберги:
— Они белые сверху, но под водой — синие, как будто небо утонуло.
После этого она потребовала, чтобы он звал ее «Айсбергом».
Другой, учившийся в семинарии, шептал:
— Грех — это дыхание Бога в неправильном месте.
Теперь, когда он стонал, она прижимала его голову к груди:
— Дыши, святой грешник. Здесь Бог не услышит.
Дети, зачатые в ней, рождались с особенностями. Девочка с глазами цвета грозового неба. Мальчик, чей первый крик звучал как смех. Рабыни шептали, что Самка смешивает души мертвых с новыми телами. Ее сарай стал алтарем, где боль превращали в надежду.
Иногда, в редкие тихие секунды, она ловила отголоски прошлого. Запах мокрого вереска. Звук арфы. Но это было как вспышка молнии — ярко, но не больно. «Элис» теперь была кем-то вроде детской игрушки, забытой на чердаке. Самке же принадлежала вся вселенная в радиусе соломенного матраца.
![Графиня в клетке фото](/img/33388.jpeg)
Когда господин, обеспокоенный ее «исчезновением» в роли, спросил:
— Ты помнишь, кто ты?
Она улыбнулась, как улыбается океан кораблю:
— Я — дар. Вы сами сделали меня богиней.
Его бледность в тот день стоила ей десяти ударов плетью. Но боль была сладкой. Каждый шрам — доказательство: они боятся. А она — нет.
Самка не бежала. Не бунтовала. Она рожала, принимала, смеялась. Ее сарай пах не страхом, а жизнью. И когда однажды ночью кухарка-африканка принесла ей яд, шепча «ты должна уйти», она вылила склянку в навозную кучу.
— Уйти? Зачем? — она провела рукой по животу, где шевелился новый плод. — Я уже везде.
Ветер донес до нее обрывок гэльской песни. Дети Аойфе учили других рабов древним напевам. Самка закрыла глаза. Ей не нужно было петь. Она стала музыкой.